Поэтому разговор об образовании СССР 100 лет тому назад — это еще и история его кончины. А развал был встроен в саму конструкцию многонациональной империи, родившейся из террора и насилия и продолжавшей свое существование на основе вульгарной версии марксизма, репрессий и экономической системы, мнившей себя плановой и отказывавшейся от органически присущего человеческим существам чувства частной собственности. На чем проект и погорел.
Два большевицких периода
В истории Советского Союза было несколько сильно отличавшихся друг от друга периодов. Гибридный режим 1920-х годов, допускавший экономическую инициативу, которая позволила крепнувшей диктатуре подпитаться материальными ресурсами: глиняные ноги колосса обрели устойчивость к 1930-м. Политическое ужесточение режима шло рука об руку с радикальным изменением экономической модели, впрочем, все еще допускавшей сотрудничество с миром капитала и заимствования у него технологий и компетенций. Большой террор завершил и этот период.
Наступила эпоха сталинских репрессий, сговора диктаторов и большой войны. Она закончилась тем, что сам генералиссимус позволил себе быть искренним в тосте за русский народ мая 1945 года: этот народ не просто не снес его, но и спас. Однако свободы этот удивительный период сотрудничества с теми, кого теперь презрительно называют почему-то «англосаксами», не принес, а надежды на это были. В том числе потому, что в своей идеологической практике Сталин отошел от марксизма и установил другой канон — историко-патриотический. Правда, потом и этот канон специфическим образом был искажен, и сразу же после войны наступила новая — параноидальная националистически-имперская, замешанная на борьбе с «безродными космополитами» и втором издании Большого террора — эпоха. Об изменениях политико-идеологических установок можно было судить по заказам Сталина Сергею Эйзенштейну: если в 1939-м в знак дружбы тирана с Гитлером Сергей Михайлович занялся постановкой «Валькирии» Вагнера на сцене Большого театра, то несколько позже «налет валькирий» трансформировался в кинофильм «Иван Грозный» с прямым оправданием опричнины, а значит — через годы и через расстояния — репрессий.
Напрасно Анна Ахматова думала, что из-за ее встречи с Исайей Берлиным началась холодная война, хотя Сталину эта история сильно не понравилась. В феврале 1946-го в своей речи все в том же имперском Большом театре, который был для тирана одним из инструментов управления настроениями в стране и установления отношений с иностранными «партнерами» (балетом угощали и Риббентропа, и Энтони Идена, и Уинстона Черчилля), пошел на разрыв с Западом чуть раньше, чем это сделал сэр Уинстон в Фултоне. Потом, впрочем, в рамках ждановщины досталось и Ахматовой, «взбесившейся барыньке, мечущейся между будуаром и молельней».
Хрущевская оттепель была качелями, метавшимися между Карибским кризисом и Новочеркасским расстрелом и «Одним днем Ивана Денисовича» и полетом Гагарина, между «кузькиной матерью» и выносом Сталина из Мавзолея. Тогда вернулся в качестве нового старого идола Ленин и пришла эпоха революционного романтизма. Это была первая десталинизация, которая совпала по времени с периодом модернизации страны — городское население стало преобладать, появились зачатки советского среднего класса и некоторой нормализации жизни. Эпоха была отмечена в том числе взлетом — через тернии цензуры — искусства, литературы, кино, театра. Этой инерции хватило до конца СССР: поэты, художники, писатели, кинематографисты постоянно балансировали между официальной культурой и неофициальной. Обласканный властями писатель мог вдруг оказаться в тамиздате, и признанный советский литератор превращался в изгоя, катакомбного автора или эмигранта. Чиновники от культуры могли уничтожать все живое, и одновременно кому-то неожиданным образом помогать.
А затем свое пятидесятилетие, которое отсчитывалось не от 1922-го, а от 1917-го, режим встретил, как и подобает заматеревшему мужчине в таком возрасте, в состоянии стабильности и зрелости при попытках следить за здоровьем и разгонять кровь косыгинскими реформами. Они предполагали известную долю самостоятельности предприятий в отсутствие частной собственности, во что реформы и уперлись. А затем был 1968-й, вторжение в Прагу и начало застоя. Он был напитан самотлорской нефтью и символическим образом отмечен началом сердечно-сосудистых заболеваний Брежнева. Мераб Мамардашвили назвал этот период «окаменением имперского дерьма». Эйфория разрядки сменилась новым приступом иррациональности геронтократов — Советский Союз вошел в Афганистан, а вместо обещанного в 1961 году коммунизма наступила Олимпиада-80.
Homo (post)soveticus
Рукотворные структурные искажения экономики, включая чрезмерные расходы в интересах тех лобби, которые оказывались сильнее (от ВПК до АПК), чудовищные диспропорции в деятельности Госплана и Госснаба, обессмыслившие плановые задания, породившие дефицит и административный рынок, милитаризация экономики, падение нефтяных доходов, моральная изношенность марксизма-ленинизма, двойная мораль и шок Афганистана — все это биологически и ресурсно истощило империю. Михаила Горбачева встретили как мессию, но малейшие послабления внутри системы очень быстро размыли ее фундамент, а трещины пошли по всему зданию.
Гласность вызвала лавину демократизации, Горбачев был вынужден бежать перед этой лавиной, полагая, что возглавляет ее, а на самом деле спасаясь от этого мощного потока. К концу 1980-х управленческие команды перестали проходить, испуг перед радикальными экономическими реформами, включая неизбежную либерализацию цен, остановил все возможные преобразования, а появление альтернативных лидеров лишало Горбачева власти.
Восточная Европа, являвшаяся, согласно «доктрине Брежнева», периферией Советского Союза, ушла на вольные хлеба, туда же направлялись и республики СССР, поскольку к ним переходила реальная власть и региональные лидеры не могли упустить возможности стать президентами. Реформы в рамках Союза задержались до такой степени, что российское руководство решило проводить их по своему плану исключительно в рамках РСФСР. Власть Горби оказалась номинальной — это была его драма: последний советский лидер допустил свободу внутри страны и избавил мир от страха ядерной войны, а это подорвало основы системы и его собственной власти. Но вот что важно: если бы он не ослабил вожжи или, например, вообще не пришел бы к власти, СССР распался бы раньше 1991 года и гораздо более кровавым образом. Парадоксальным образом демократизация, революция сверху и вторая десталинизация (но тоже не доведенная до конца) продлили жизнь советскому проекту, дали ему последний импульс к растянутому еще на несколько лет существованию.
Едва ли это должны и способны понять те, для кого Советский Союз оставался родиной, а он и был ею: в словах песни 1973 года, которую бодро пели «Самоцветы» — «Мой адрес не дом и не улица, мой адрес Советский Союз» — была своя правда. Новая историческая общность действительно появилась. Кто-то называл ее с гордостью «советский народ», а иные презрительно именовали этот антропологический тип homo soveticus. И то и другое было правдой, как и истина, сформулированная Алексеем Юрчаком: «Это было навсегда, пока не кончилось».
Осталась ностальгия, которую изживали сначала митингами и мятежом образца 1993 года, а затем забавными ресторанными меню с блюдами, названными по-старосоветски. Спустя десятилетия постсоветскому человеку захотелось вернуть величие. Став заложником этого желания, homo postsoveticus попал в психологический капкан, из которого не может вырваться до сих пор. Империя так просто не уходит, оставляя и кровавый след, и в то же время обжигающую душу ностальгию. Можно вывести людей из Советского Союза, но вывести Советский Союз из людей гораздо труднее.